![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Если отвлечься от того, что мне по-настоящему интересно, учтиво попросить богов и демонов подождать на своих местах, не являя ни ревности, ни мстительности, и обратиться к тому, что считается моим главным занятием, а именно, к литературе, то вот что стремится на ум сегодня.
Английская литература или, шире, англоязычная литература – это, возможно, такой столб/столп, на котором сегодня все держится. Но, анализируя свое к ней отношение, отважусь признать, что моя собственная основанность на этой литературе непропорционально мала. Дело, допускаю, в том, что разглядывать листья и цветы обычно интереснее, чем ствол, а, возможно также, древесная модель здесь неуместна, и лучше прибегнуть, допустим, к геологической: если мировая литература и не монолит, то достаточно все-таки крепка: убери стержень и устоит в своей спаянной пестроте.
Даже извне видна бесконечная самодостаточность английской литературы. Как же это ощущается изнутри? Как несуществование внешнего мира, очевидно. Глубокая столетняя древность даже на острове. Не удивительно, что весь отрыв доминирующего сегодня начала – стандартизированного, унилингвистического – от всего остального берет начало на острове. Устойчивость США, возможно, нужно искать где-то здесь: в вербальном и философском раздувании сегодняшнего дня. Вихри – самый простой способ все оставить на месте.
Есть вечность изменчивости и вечность постоянства. Они разные, хотя взаимно мимикрируют и переходят одна в другую. Дело не в примитивном замечании, что все течет и ничего не меняется. Если жить в новом окружении, но мыслить традиционными категориями – вот тебе вечность постоянства – вечность подешевле, локальная, но ничуть не ущербная. Вечность небес, цветов и особенно повсеместной воды делает ненужными как словесные, так и биографические эскапады. Уловка: отсутствие внутреннего развития – всегда отражение внешнего, дальнего мира в ущерб ближнему. Можно умереть молодым, можно старым, но лучше молодым, чтобы помочь неизменному Творцу побыстрее рециклировать монаду.
Вечность изменчивости пестрее, интереснее, но рискует стать попросту журналистской. Все зависит, таким образом, от исполнения.
Я абсолютно не специалист и даже не любитель, но в последние месяц-два какими-то кривыми путями меня выносит на историю этой семьи. Они стоят – отец, мать и шестеро детей – перепутавшись возрастами и именами, ладно стоят, обнявшись, и взывают ко мне сквозь годы и воды (остров же!), вероятнее всего желая моей сегодняшней оценки. Желательно, восхищенной и не менее глубокой, чем воды английского зеленого рукава.
Что можно сказать сегодня? Восхищение, действительно, присутствует. Восхищение концентрацией, тем, что нащупан самый центр островной устойчивости, да и устойчивости современного мира, вообще говоря. Точка эта – посреди йоркширских пустошей, в пасторском доме, где жил преподобный и далеко не бесталанный Патрик Бронте со своим высокоодаренным семейством.
Может ли существовать семья, где все талантливы? Увы, говорит нам опыт и здравый смысл – такое невозможно, а если и случится – энергии мира, быть может, хватит на созидание, но не на поддержание. Талантливы все: отец, мать и четверо выживших детей. Выживших, чтобы умереть молодыми, не оставив потомства. Роль этого семейства в мировой культуре, похоже, именно такова: обозначить центр.

Итак, к истокам слабости и талантов. Мария Брануэлл, мать семейства, была, возможно, не менее талантлива, чем ее дети, но умерла, едва родив их, шестерых, от рака (некомильфошное слово в литературном тексте) яичников – умели же диагностировать! Не лихорадка, не брюшная какя-нибудь хворь, а вот так точно, со зловещим шлейфом, немедленно накрывшим все потомство, не исключая единственного мальчика.
Хрупкость и обреченность семьи заключена, быть может, всего лишь в генетике, хотя думается-то другое: бесконечность, продирающаяся то в капле, дрожащей на травинке, то в особенном отблеске солнца через туманныe пустоши, то в глубинах зрачков непонятных людей, и еще ничего не сказано о запахах, звуках! Так вот, эти проблески или разрывают на клочки картину ежедневности или, напротив, наполняют смыслом всего-то столетнее строение, всего-то простенькую историю. Увы, в обоих случаях, «долго и счастливо» не вписывается в контекст.
Провидение пошло здесь, похоже, экстенсивным путем. Явись один мощный писатель, и проживи он до преклонных лет, тем более в крупном заметном городе, способном произвести кого и что угодно, это было бы банальнее и незаметнее, чем явление целой семьи на стылых пустошах. Но креативной и жизненной энергии на всех досталось как на одного. Или на самую малость больше.
Могло ли быть по-другому? (Сослагательное наклонение презирается историей, но не литературой и не мной.) Кто-нибудь один из отпрысков семейства вполне мог выжить, пойми он/она, что происходит. Но объяснить было некому, да и сейчас, собственно, тоже, за малым исключением. Чтобы отхватить этой праны побольше, нужно работать с отдачей, нужно идти вперед, но у нас же вечность постоянства. Явился? Покрутился на месте? Ничего не понял? Good bye!
Тут, парой строк выше, между делом названа еще одна тема, обозначенная данным семейством: гендер, во всей его зловещей абстрактности.
Неплохо бы сказать и о Шарлотте - единственной из детей кое-как добредшей до замужества и родов, пусть трагических, и о папе-пасторе, на десятилетия пережившем всех своих детей – предсказуемом и не очень. Но биографий – сотни, а времени нет. Поэтому продолжаю о своем.
Центр центров здесь, конечно – единственный мальчик семейства Бронте, Брануэлл. Здесь циклит английская литература. Если бы Брануэлл носил фамилию матери, то его бы звали Брануэлл Брануэлл. Казалось бы, дело испански-обычное – добавлять фамилию матери к фамилии отца, но в этом случае речь идет не об удвоении, а о редукции. Две фамилии, ни одного имени. Какие-то псевдонимы появляются, но слишком романтизированные, чтобы пустить корни.
Стандартно считается, что Брануэлл был беспутным прожигателем жизни, и ничего, кроме юношеских проб пера, не оставил. Мы подходим к тонкому моменту. Продвинутые биографии, сплошь написанные дамами (Дюморье, Герин), предполагают, если не утверждают, что на самом деле часть текстов, приписываемых Шарлотте, принадлежат Брануэллу. Подписи будто бы подделаны впоследствии, потому что Шарлотта была гораздо коммерчески успешнее, и ее рукописи, соответственно, стоили больше.
В этой гипотезе - больше, кажется, не жалостливого желания уравнить вклад сиблингов в культуру (что совершенно бессмысленно, их нужно рассматривать совокупно), а внутренней женской убежденности, что то, что получше, наверняка сделано мужчиной.
Индивидуальный вклад Брануэлла в мировую культуру все-таки имеется, и он огромен, хоть и низок жанром. Всем известна песня Саймона и, пардон, Гарфункеля, "Миссис Робинсон". Адюльтер миссис Робинсон с молодым учителем детей, быть может, остался бы просто литературной сплетней, а так, посредством комедии "Выпускник" (кстати, стоит смотреть?) и серии романов о 50 оттенках мусора (да, я читаю немало), он стал каноном.
А с песней было так. Для фильма были написаны совсем другие две песни, но они не впечатлили режиссера, и тогда С&Г показали незаконченную песню, без слов, вот она-то и попала в фильм. Миссис в бессловесной песне уже имелась, но не Робинсон, а... Рузвельт; разумеется, без адюльтера. Но сюжет быстро подставил нужное имя. Поэтическое чувство пророчески подсказало несчастному Бр.Бр. (brother-brother), с какой именно миссис надо было лечь в кровать, чтобы имя идеально легло в стихотворный размер. И уж точно миссис Робинсон гораздо славнее любовника, хотя мало кто сейчас знает, откуда она взялась. Для таинственного равновесия был упомянут известный по ту сторону Большой Воды спортсмен Джо ДиМаджио.
И все затмевает бейсбол.
Oстров почему-то все еще интереснее материка, хотя поучительной может явиться даже бейсбольная история. Если бы эти дети и выжили, они все равно были бы мертвы сегодня, и их писания были бы все равно не очень интересны (Марк Твен все сказал по этому, а также и по более серьезным поводам), и эти волны меня атакуют, наверное, из-за планируемой эскапады в Йоркшир, потому что я вовсе не уверена, что полевые испытания стоят путешествия на полторы сотни миль на праворульной самопередвигающейся повозке.
Английская литература или, шире, англоязычная литература – это, возможно, такой столб/столп, на котором сегодня все держится. Но, анализируя свое к ней отношение, отважусь признать, что моя собственная основанность на этой литературе непропорционально мала. Дело, допускаю, в том, что разглядывать листья и цветы обычно интереснее, чем ствол, а, возможно также, древесная модель здесь неуместна, и лучше прибегнуть, допустим, к геологической: если мировая литература и не монолит, то достаточно все-таки крепка: убери стержень и устоит в своей спаянной пестроте.
Даже извне видна бесконечная самодостаточность английской литературы. Как же это ощущается изнутри? Как несуществование внешнего мира, очевидно. Глубокая столетняя древность даже на острове. Не удивительно, что весь отрыв доминирующего сегодня начала – стандартизированного, унилингвистического – от всего остального берет начало на острове. Устойчивость США, возможно, нужно искать где-то здесь: в вербальном и философском раздувании сегодняшнего дня. Вихри – самый простой способ все оставить на месте.
Есть вечность изменчивости и вечность постоянства. Они разные, хотя взаимно мимикрируют и переходят одна в другую. Дело не в примитивном замечании, что все течет и ничего не меняется. Если жить в новом окружении, но мыслить традиционными категориями – вот тебе вечность постоянства – вечность подешевле, локальная, но ничуть не ущербная. Вечность небес, цветов и особенно повсеместной воды делает ненужными как словесные, так и биографические эскапады. Уловка: отсутствие внутреннего развития – всегда отражение внешнего, дальнего мира в ущерб ближнему. Можно умереть молодым, можно старым, но лучше молодым, чтобы помочь неизменному Творцу побыстрее рециклировать монаду.
Вечность изменчивости пестрее, интереснее, но рискует стать попросту журналистской. Все зависит, таким образом, от исполнения.
Я абсолютно не специалист и даже не любитель, но в последние месяц-два какими-то кривыми путями меня выносит на историю этой семьи. Они стоят – отец, мать и шестеро детей – перепутавшись возрастами и именами, ладно стоят, обнявшись, и взывают ко мне сквозь годы и воды (остров же!), вероятнее всего желая моей сегодняшней оценки. Желательно, восхищенной и не менее глубокой, чем воды английского зеленого рукава.
Что можно сказать сегодня? Восхищение, действительно, присутствует. Восхищение концентрацией, тем, что нащупан самый центр островной устойчивости, да и устойчивости современного мира, вообще говоря. Точка эта – посреди йоркширских пустошей, в пасторском доме, где жил преподобный и далеко не бесталанный Патрик Бронте со своим высокоодаренным семейством.
Может ли существовать семья, где все талантливы? Увы, говорит нам опыт и здравый смысл – такое невозможно, а если и случится – энергии мира, быть может, хватит на созидание, но не на поддержание. Талантливы все: отец, мать и четверо выживших детей. Выживших, чтобы умереть молодыми, не оставив потомства. Роль этого семейства в мировой культуре, похоже, именно такова: обозначить центр.
Итак, к истокам слабости и талантов. Мария Брануэлл, мать семейства, была, возможно, не менее талантлива, чем ее дети, но умерла, едва родив их, шестерых, от рака (некомильфошное слово в литературном тексте) яичников – умели же диагностировать! Не лихорадка, не брюшная какя-нибудь хворь, а вот так точно, со зловещим шлейфом, немедленно накрывшим все потомство, не исключая единственного мальчика.
Хрупкость и обреченность семьи заключена, быть может, всего лишь в генетике, хотя думается-то другое: бесконечность, продирающаяся то в капле, дрожащей на травинке, то в особенном отблеске солнца через туманныe пустоши, то в глубинах зрачков непонятных людей, и еще ничего не сказано о запахах, звуках! Так вот, эти проблески или разрывают на клочки картину ежедневности или, напротив, наполняют смыслом всего-то столетнее строение, всего-то простенькую историю. Увы, в обоих случаях, «долго и счастливо» не вписывается в контекст.
Провидение пошло здесь, похоже, экстенсивным путем. Явись один мощный писатель, и проживи он до преклонных лет, тем более в крупном заметном городе, способном произвести кого и что угодно, это было бы банальнее и незаметнее, чем явление целой семьи на стылых пустошах. Но креативной и жизненной энергии на всех досталось как на одного. Или на самую малость больше.
Могло ли быть по-другому? (Сослагательное наклонение презирается историей, но не литературой и не мной.) Кто-нибудь один из отпрысков семейства вполне мог выжить, пойми он/она, что происходит. Но объяснить было некому, да и сейчас, собственно, тоже, за малым исключением. Чтобы отхватить этой праны побольше, нужно работать с отдачей, нужно идти вперед, но у нас же вечность постоянства. Явился? Покрутился на месте? Ничего не понял? Good bye!
Тут, парой строк выше, между делом названа еще одна тема, обозначенная данным семейством: гендер, во всей его зловещей абстрактности.
Неплохо бы сказать и о Шарлотте - единственной из детей кое-как добредшей до замужества и родов, пусть трагических, и о папе-пасторе, на десятилетия пережившем всех своих детей – предсказуемом и не очень. Но биографий – сотни, а времени нет. Поэтому продолжаю о своем.
Центр центров здесь, конечно – единственный мальчик семейства Бронте, Брануэлл. Здесь циклит английская литература. Если бы Брануэлл носил фамилию матери, то его бы звали Брануэлл Брануэлл. Казалось бы, дело испански-обычное – добавлять фамилию матери к фамилии отца, но в этом случае речь идет не об удвоении, а о редукции. Две фамилии, ни одного имени. Какие-то псевдонимы появляются, но слишком романтизированные, чтобы пустить корни.
Стандартно считается, что Брануэлл был беспутным прожигателем жизни, и ничего, кроме юношеских проб пера, не оставил. Мы подходим к тонкому моменту. Продвинутые биографии, сплошь написанные дамами (Дюморье, Герин), предполагают, если не утверждают, что на самом деле часть текстов, приписываемых Шарлотте, принадлежат Брануэллу. Подписи будто бы подделаны впоследствии, потому что Шарлотта была гораздо коммерчески успешнее, и ее рукописи, соответственно, стоили больше.
В этой гипотезе - больше, кажется, не жалостливого желания уравнить вклад сиблингов в культуру (что совершенно бессмысленно, их нужно рассматривать совокупно), а внутренней женской убежденности, что то, что получше, наверняка сделано мужчиной.
Индивидуальный вклад Брануэлла в мировую культуру все-таки имеется, и он огромен, хоть и низок жанром. Всем известна песня Саймона и, пардон, Гарфункеля, "Миссис Робинсон". Адюльтер миссис Робинсон с молодым учителем детей, быть может, остался бы просто литературной сплетней, а так, посредством комедии "Выпускник" (кстати, стоит смотреть?) и серии романов о 50 оттенках мусора (да, я читаю немало), он стал каноном.
А с песней было так. Для фильма были написаны совсем другие две песни, но они не впечатлили режиссера, и тогда С&Г показали незаконченную песню, без слов, вот она-то и попала в фильм. Миссис в бессловесной песне уже имелась, но не Робинсон, а... Рузвельт; разумеется, без адюльтера. Но сюжет быстро подставил нужное имя. Поэтическое чувство пророчески подсказало несчастному Бр.Бр. (brother-brother), с какой именно миссис надо было лечь в кровать, чтобы имя идеально легло в стихотворный размер. И уж точно миссис Робинсон гораздо славнее любовника, хотя мало кто сейчас знает, откуда она взялась. Для таинственного равновесия был упомянут известный по ту сторону Большой Воды спортсмен Джо ДиМаджио.
И все затмевает бейсбол.
Oстров почему-то все еще интереснее материка, хотя поучительной может явиться даже бейсбольная история. Если бы эти дети и выжили, они все равно были бы мертвы сегодня, и их писания были бы все равно не очень интересны (Марк Твен все сказал по этому, а также и по более серьезным поводам), и эти волны меня атакуют, наверное, из-за планируемой эскапады в Йоркшир, потому что я вовсе не уверена, что полевые испытания стоят путешествия на полторы сотни миль на праворульной самопередвигающейся повозке.